Сегодня Святая Церковь совершает память Трех Святителей — Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста, величайших учителей правой веры и благочестия. В богослужении этого дня звучит ликующая радость Торжествующей Церкви, прославляющей трех своих отважнейших героев, трех неугасимых светильников, трех глашатаев воли Божьей, которых ничто на свете не могло заставить умолкнуть.
![](https://pravblog.ru/wp-content/uploads/2021/03/3.ierarxes-600x408.jpg)
Икос Трех Святителей говорит, что они «превзошли всякое естество человеческое» своими подвигами — и все же они были людьми. Блеск их славы так ярок, что порой за ним не разглядеть человеческих черт в этих лицах; но не нужно обманываться: Христос принес на землю только одну славу — славу Своего Креста (см. Ин. 7:39), славу Своей боли и скорби, славу, которая побеждает через немощь и возвышается через уничижение. Таков путь Божий и таков путь Его святых. И потому стоит всмотреться внимательнее, чтобы разглядеть за ликами лица, за образами — людей, за торжеством — подвиг, за троицей святителей — три отдельных истории; это не унизит их, как не принижают Голгофского Таинства страх и кровавый пот Гефсимании. Во славе своей Святители стоят вместе, но свой скорбный путь каждый христианин проходит в одиночку, как один прошел его и Сам Спаситель.
«Столп огнен Великий явися Василий…»
Василий был и вправду велик. Трудно даже охватить взглядом его титанические усилия по восстановлению и укреплению единства Церкви, которое в то время рушилось буквально на глазах. Ариане разных толков и направлений, полуариане, духоборцы, маркеллиане — множество ересей дробили и раздирали хитон Христов, но и между самими никейцами не было согласия. В Антиохийской Церкви бушевал раскол: поддержанный Римским епископом «ревнитель» Павлин боролся с канонически поставленным Мелетием. Весь этот хаос Василий пытался удержать одним усилием воли: он писал, спорил, умолял, увещевал, требовал и угрожал; он заново изложил никейскую веру, чтобы устранить соблазн для лучших из омиусиан; он находился в переписке со всеми сильными мира сего, чтобы убедить их содействовать благу Церкви; он устанавливал общение между разрозненными кафедрами и через свой престол надеялся вновь связать Вселенскую Церковь союзом любви и мира. Он был слаб телом и почти всегда тяжело болен, зачастую не имел сил даже подняться с постели, но его кипучая деятельность не прерывалась ни на миг.
Постоянная телесная боль и усталость сделали его холодным, равнодушным, почти угрюмым. Он без колебаний заставил своего друга Григория стать епископом против его воли просто потому, что Василию были нужны надежные иерархи, способные поддержать его в борьбе (Григорий с горечью назовет это «тиранией»). Он отдалился от всех и лишь изредка позволял себе радости вроде общения с племянниками, для которых составил пособие по чтению античной литературы.
Но все его труды оставались, казалось, напрасны. «А Церкви почти в таком же положении, как и мое тело: не видно никакой доброй надежды, дела непрестанно клонятся к худшему»,[1] — пишет святитель. Папа Дамас продолжает поддерживать разделение в Антиохии, никейская партия раздроблена, ариане владеют Константинополем… У Василия была причина впасть в отчаяние. Ради чего он бросил и светскую карьеру, и монашеское уединение? Где Христос? Неужели Он забыл свою Церковь? Да и полно, Церковь ли это — это сборище озлобленных властолюбцев, неспособных хоть ненадолго поставить долг выше личных прихотей!.. Но святитель смотрел на вещи иначе. Боль Церкви он переживал как свою; он мог сказать вместе с апостолом: «Я ношу язвы Господа Иисуса на теле моем» (Гал. 6:17), потому что и вправду носил раны Тела Христова как собственные. «Кто убегает от общения со мною, тот отторгает себя от всей Церкви»,[2] — в этих словах Василия не было гордости, потому что он и вправду был человеком Церкви, отдавшим ей всю жизнь, всю душу и все сердце без остатка.
«Языка сладость и слуха всякаго услаждение, твое слово бысть, Григорие…»
Трудно найти более несхожих друзей, чем Григорий и Василий. Уже в те годы, когда они оба учились в Афинах, это различие должно было бросаться в глаза. Григорий любил Афины, любил поэзию, музыку, любил и вспоминал время учебы как лучшее время своей жизни; Василий считал образование лишь инструментом в служении. «Весенней порой, когда дыхания ветерков так усладительны для человека или когда солнце бросает сверху огнистые лучи, сидя под древесными ветвями и углубившись мыслью, трудиться над сочинением…» — мир учености здесь похож на рай. Если Василий был холоден, то Григорий, напротив, почти болезненно чувствителен; он не мыслил своей жизни без друзей, о своих племянниках и племянницах заботился как о родных детях, был привязан к отцу и матери до самой их смерти. Собственно, это и было мечтой Григория: удалиться от мира и жить в кругу друзей, предаваясь молитве и ученым занятиям, писать стихи, размышлять и не знать никаких забот…
Но в жизни все вышло иначе. Насильно рукоположенный Василием во епископа, он пытался сбежать и удалиться в пустыню, но умирающий друг завещал другим иерархам отправить Григория в захваченный арианами Константинополь. И вот человек, который только то и делал, что боролся за право на одиночество и свободу от церковных обязательств, добровольно отказался от всего достигнутого, чтобы взвалить себе на плечи одно из труднейших дел в истории Восточной Церкви.
В столице не было в тот момент ни одного никейского храма, и Григорию пришлось начинать все сначала. Он проповедует, спорит, создает блестящее обоснование православной триадологии, терпит побиение камнями, переносит покушение — и, кажется, побеждает. В его речах никейская вера предстает как совершенная и стройная система, люди — и язычники, и еретики, и православные — принимают его как своего учителя и наставника. Новый, уже православный, император Феодосий торжественно возводит Григория на престол архиепископа Константинопольского.
Но мир церковной политики ужасает святителя. Льстецы, стяжатели, невежественные властолюбцы — трудно найти хоть одно симпатичное лицо среди живо изображаемых им епископов. Под надуманным каноническим предлогом («стали перебирать законы давно уже не действующие»[3]) его вынуждают покинуть столицу и удалиться в добровольное изгнание участники Собора, который мы сейчас знаем как II Вселенский.
Григорий не скрывает своего разочарования: «Источник веры, как видел я, жалким образом возмущен был солеными потоками учений, какие распространяли люди сомнительной веры, которые, держась середины, принимают всякое мнение, какое только угодно властителю.»[4]. В своих оценках жизни Церкви он порой критичнее иных наших современников. «Ту славу и силу, какую приобрели во время гонений и скорбей, утратили мы во время благоденствия»: пастырей он называет не иначе как «волками», в соборах не видит ничего кроме вреда… Невежество, грубость, раздоры, стяжательство, ереси — зрелище бедствий земной Церкви до того печалит его, до того тяжким грузом ложится ему на сердце, что он доходит почти до отчаяния. Нет правды на земле, но нет ее и выше. От власти хаоса и разрушения, как оказывается, не избавлен даже Сам Бог: «Троица! И Ты не вовсе избегла от языка безрассудных однодневных тварей! Сперва Отец, потом великий Сын, а потом Дух великого Бога были предметом хулы!»[5]
Невыносима для Григория эта тяжесть — и как легко было бы сломаться, стать циником, ожесточиться, разувериться в Церкви (если не в самом христианстве!) вовсе… Но бесконечная любовь позволяет ему переплавить боль и скорбь в молитву и доверие Богу, «взор лишь к Нему обращать, видеть лишь милость Его».
«Христова же уста во Иоанне глаголаху…»
Путь Златоуста был несколько иным. Он был пламенный проповедник, учитель нравственности и пастырь по преимуществу. Больше, чем двое других святителей, Иоанн всегда был с людьми. Василий посвятил свои труды церковной политике, Григорий — поэзии и богословию, а Златоуст — Златоуст отдавал себя пастве. Много лет он был просто пресвитером, и это научило его быть одновременно строгим и снисходительным, внимательным к человеческим нуждам. Не изменился он и тогда, когда стал архиепископом Константинопольским. Все также он боролся с леностью, теплохладностью и равнодушием христиан, не боясь обличать и клир, и царский двор. Он вникал во все и в самых простых повседневных мелочах видел пространство встречи с Богом и христианской ответственности.
Итог известен: смелость Иоанна, его апостольская требовательность пришлась не по сердцу ни боголюбивым государям, ни благочестивейшим архиереям. В новом, внешне христианском, мире места для евангельского духа не было по-прежнему. С таким трудом достигнутый Иоанном мир между Церквами (именно он добился, наконец, окончания той самой схизмы из-за Антиохии, которая началась ещё при Василии и Григории) был вновь нарушен, а сам он отправился в ссылку, где и скончался.
«Труды бо онех и смерть приял еси паче всякого всеплодия…»
Путь Трех Святителей — это путь тщетных надежд и горьких поражений. Василий так и не увидел восстановления единства в Церкви, Григорий не дождался торжества своего богословия, евангельское слово Златоуста так и не было услышано. Эти трое — умнейшие, талантливейшие люди своей эпохи, отдали свою жизнь Церкви — и все напрасно.
Так что же мешало им озлобиться, ожесточиться, обидеться на эту бездушную, мертвую Церковь? Что мешало отвернуться от сообщества невежд и стяжателей-архиереев и обратиться к миру философов и софистов, к которому Святители принадлежали по рождению и воспитанию?
Им мешала любовь. Василий, Григорий, Иоанн — они служили не своему самолюбию и не себя хотели возвысить и прославить. Они помнили, что действительно важен в этой жизни только Христос, присутствующий в Церкви через истину догмата и истину Таинств. Раздоры, невежество, грехи членов Церкви — все это вторично. Памятуя об этом, они, в отличие от многих наших современников, не ждали от земной Церкви ни радостей, ни побед. Они шли путем Креста.
«Времени ход не значит, что торжествует правый,
и всё же наша печаль нам обернётся славой:
сильный лишь выживает. Переживает — слабый»
— эти слова могли бы стать их девизом. Абсолютная, совершенная любовь обращает слабость в славу, а поражение — в победу. Она дала Златоусту, прошедшему через горечь унижения, сказать: «Слава Богу за все». Эта любовь научила Григория ставить Христа выше надежды рая и выше страха перед бездной ада: «Не напрасно (возобновлю опять песнь) сотворил меня Бог. От нашего малодушия такая мысль. Теперь мрак, а потом дастся разум, и все уразумеешь, когда будешь или созерцать Бога, или гореть в огне».
Бог ищет нашего сердца и только его. Ему нужны не наши победы — их на земле мы можем и не увидеть — но единственно наша верность. Об этом, собственно, страшные слова кондака Трех Святителей: «Труды бо онех и смерть приял еси паче всякого всеплодия…»
«Неплоды роди седмь, и многая в чадех изнеможе: Господь мертвит и живит, низводит во ад и возводит, Господь убожит и богатит, смиряет и высит, возставляет от земли убога и от гноища воздвизает нища посадити его с могущими людий, и престол славы дая в наследие им» (1 Цар. 2:5-8).
__________________________________________________________
[1] https://azbyka.ru/otechnik/Vasilij_Velikij/pisma/30
[2] https://azbyka.ru/otechnik/Vasilij_Velikij/pisma/196
[3] https://azbyka.ru/otechnik/Grigorij_Bogoslov/stihotvorenija-istoricheskie/1_11
[4] https://azbyka.ru/otechnik/Grigorij_Bogoslov/stihotvorenija-istoricheskie/1_11
[5] https://lib.pravmir.ru/library/readbook/691