Автор: Петр Озерский
Прежде чем я начну свой ответ искренне уважаемому мной Илье Сергеевичу Вевюрко, мне хотелось бы поблагодарить администрацию сообщества за возможность высказаться и попросить у читателей терпения и снисхождения, если в чем-то моя позиция покажется им неправильной. Я не кандидат наук и не философ, а филолог и пока аспирант. Моя специальность — язык (древнегреческий и латинский) и словесность. Так что, во-первых, я не так хорошо успел изучить Предание Церкви, как Илья Сергеевич, а во-вторых — я буду говорить больше с точки зрения филологии. Кроме того, нужно предупредить читателей, что я как филолог-классик помогаю переводить богослужебные тексты на русский язык о. Георгию Кочеткову. Если кто-то при упоминании этого имени подумает: «Ну, всё ясно», — и не захочет читать дальше, то, возможно, вам и впрямь не стоит этого делать. А может, и стоит, т.к. я буду говорить с позиций скорее примирительных, чем рьяно-русификаторских.
***
Я далек от того, чтобы считать церковнославянский язык только преградой на пути к Богу, досадным анахронизмом и т.д. Церковь не живет голыми смыслами, безразличными к языковой и культурной форме, в которой они выражены. Форма, языковой материал — это своего рода вещество таинства, прелагающееся в молитву и Слово Божие, как хлеб пресуществляется в Тело Христово в Таинстве Евхаристии. Поэтому перевод — это, как писал Мандельштам, не «пересыпание зерна из мешка в мешок». Это работа повивальной бабки, помогающей Логосу родиться на этом конкретном языке и найти кратчайший путь к умам молящихся. Где однажды пролег этот путь, там уже что-то изменилось, даже если потом он зарастет травой и станет почти непроходимым.
***
Особая таинственная прелесть свойственна славянскому языку в тех выражениях, которые предельно просты и прозрачны, но по-русски существовать никак не могут: так просто нельзя сказать. «Мироносицы жены, утру глубоку…», «Что ищете Живаго с мертвыми? Что плачете Нетленнаго во тли?» — это не может быть превзойдено ни на одном языке человеческом или ангельском. Даже древнегреческий оригинал уступает этому инобытию русского языка, этому сну нашего прекрасного языка о себе самом, живущем по законам чистой поэзии, а не по правилам грамматики, лексической сочетаемости и т.д.
***
Так зачем же переводить, если всё было так хорошо? Дело в том, что, кроме «утру глубоку», есть огромное количество текстов, лежащих в существующем переводе мертвым грузом. Это — почти вся масса гимнографического материала, стихир и канонов, в ЦС переводе превращающихся во что-то очень и очень непонятное, даже для знающих ЦСЯ и греческий и при условии восприятия не на слух, а на глаз: «Чина сопротивна вам языческа, да есть держава купнородных: не жребий бо Мой, мучительство же, разум самоизбранный».
Если кто-то сможет решить эту проблему исправлением церковнославянских богослужебных книг, пусть пробуют, но я глубоко убежден в том, что на современном этапе есть более простой и естественный путь — перевод на русский.
***
Аргументы И. С. Вевюрко против перевода на русский можно суммировать так:
Ι. Библейско-богослужебный греческий — это не язык улицы, с одной стороны, и не язык Плутарха или Ксенофонта, с другой. Это особый сакрализованный язык, сложившийся в грекоязычной еврейской диаспоре и использовавшийся только для передачи сакральных смыслов, как показал А.А. Вдовиченко в книге «Казус “языка” Септуагинты и Нового Завета» (см., напр., тезисы 2, 3, 9). Такой же статус имеет ЦСЯ. Если переводить на русский, это будет обмирщением и упрощением. Упразднение языковой дистанции, если придерживаться этой идеи последовательно, приведет к богослужению на сленге, на языках субкультур и т.д. (тезисы 6, 99).
2. При этом ЦСЯ — не другой язык, а часть русского: «Церковнославянский язык — это “высокий стиль” русского языка, по Ломоносову». Его возвышенность — это не «пафос», свойственный высокому стилю новых языков, а архаическая простота, позволяющая передавать просто сложные смыслы.
3. ЦСЯ предотвращает профанирование христианского учения и таинств: если неподготовленный человек случайно зайдет в храм, он все равно ничего не поймет и не нанесет себе вреда, превратно истолковав для себя услужливо переведенные ему на общеупотребительный язык слова Литургии верных.
4. Древний перевод на специальный язык, сформированный именно как язык буквального, калькирующего перевода священных текстов, передает смыслы оригинала оптимальным образом: «Современный язык некоторые смыслы древних текстов передать не может, поскольку лишен непосредственности и свободы древних языков… Современный перевод не может быть достаточно буквальным, чтобы вместить это», — т.е. чтобы передать тонкости интертекстуальной игры святоотеческой экзегетической поэзии.
5. Переводчики обязательно наследят в переводимом тексте, привнесут туда свои современные мысли. И если они решились переводить богослужение на русский, то они, скорее всего, не любят ЦСЯ. А значит, они говорят неправду, когда утверждают, что остановятся, добившись равноправия русского и ЦСЯ. На самом деле им нужен переход всей РПЦ на русский (тезис 65) и упразднение иерархии (тезис 33).
Так что перевод священных текстов — это модернизм (само слово не прозвучало, но напрашивалось).
***
А теперь — почему это не совсем так.
1-2. Начнем с библейского греческого. Тезис о том, что язык Септуагинты и язык Плутарха — это разные языки, не следует понимать слишком буквально. Светски образованный античный читатель, конечно, чувствовал разницу, но ему не нужно было учить грамматику этого специального языка. Для сравнения: в русском глагол «быть» имеет около 20 форм (со всеми архаизмами типа «есмь»), а в ЦСЯ — около 50. Допустим для простоты, что 20 русских совпадают с 20 славянскими — в любом случае нужно как-то понимать остальные 30. В греческом языке Плутарха и «библейско-богослужебном» греческом, при всех стилистических и синтаксических различиях, глагол εἰμί — «быть» (как и большинство других глаголов, существительных и прилагательных) изменяется одинаково.
В каком же смысле это разные языки и чем это похоже на русский и ЦСЯ? «Библейский греческий» и ЦСЯ выполняют одинаковую роль — роль языка священных текстов, отделенного от языка обыденного и от языка светской литературы. Но разница в том, что «библейский греческий» — это не отдельный по отношению к койнэ словарь и грамматика, а, как говорит Вдовиченко, совокупность «лингвистических практик». Несколько упрощая его мысль, можно сказать, что от светских литературных текстов греческую Библию отличает особый стиль, употребляемый при переводе Писания или создании новых текстов того же библейского дискурса, но находящийся внутри греческого языка.
Именно это обстоятельство сделало возможным как распространение Благовестия, так и выражение христианского учения при помощи эллинских философских терминов, послужившее стимулом к развитию святоотеческой мысли. Т.е. у священного языка есть границы, но нет радикального отличия грамматики и лексики. В целом это тот же язык, который преподают в школе.
Само сравнение «языка» Септуагинты и Нового Завета с ЦСЯ появляется в книге Вдовиченко при попытке объяснить, что авторы греческой Библии не думали, на каком языке им писать, но выражали свои мысли естественно, облекая их в наиболее удобную форму. Это сравнение делается «mutatis mutandis», т.е. с учётом соответствующих различий (то есть с учетом того, что древнегреческий — это один язык, а русский и ЦСЯ — нет). Если бы греческая Библия писалась на языке Гомера, который старше общелитературной нормы на несколько веков, тут можно было бы провести полную аналогию с ЦСЯ, а так нет — аналогия работает только на коммуникативном уровне, но не на лингвистическом.
Что касается утверждения, что «церковнославянский язык — это “высокий стиль” русского языка, по Ломоносову», — то оно никак не может быть одобрено с филологической точки зрения. Ломоносов как раз понимал разницу между двумя языками, именно он обосновал необходимость конструирования русского литературного языка на базе русской грамматики и соединения русской и ЦС лексики: «[Высокий штиль] составляется из речений славенороссийских, то есть употребительных в обоих наречиях [т.е. в русском и славянском], и из славенских, россиянам вразумительных и не весьма обетшалых. Сим штилем составляться должны героические поэмы, оды, прозаичные речи о важных материях, которым они от обыкновенной простоты к важному великолепию возвышаются». Сам Ломоносов в своих одах использует высокий стиль русского языка, а не ЦСЯ: «Уже прекрасное светило / Простерло блеск свой по земли» (а не «простре» и не «простерло есть»).
«Нельзя отождествлять церковный литературный (библейский, богослужебный) и просто литературный язык». Трудно не согласиться, и как раз поэтому мы говорим о создании церковнорусского языка — не как нового языка в смысле грамматики, а как особого стиля русскоязычного богослужения. Причем этот язык создается уже более двухсот лет, начиная с времен синодального перевода Библии. Никто не предлагает переводить богослужение на разговорный язык. Речь идет об общеупотребительном языке, каковым был греческий, но не является ныне ЦС. Русский язык синодального перевода или библейских переводов С.С. Аверинцева — это тоже особый язык, стилистически маркированный как библейско-молитвенный при помощи тех же славянизмов: лексических («одесную», «око»), семантических («отпустить» в смысле «простить»), морфологических («Боже», «Господи»), синтаксических («оплот мой, сила моя») и т.д.
Отделить язык богослужения от светского литературного — хорошо и правильно, но нужно и в этом соблюсти баланс и не сделать этого отделения окончательным и непроницаемым. Любая поэзия, не только богослужебная, рождается из столкновения знакомого и незнакомого, чужого и своего, более того — из присвоения этого чужого, как писал Фет: «Чужое вмиг почувствовать своим». Если опознание максимально инакового по отношению к нам, людям, слова Божьего как высказывания, обращенного лично ко мне здесь и сейчас, для кого-то связано с русскоязычным богослужением, то разве нужно мешать этому, корить людей за «леность» и т.д.?
В подкрепление тезиса о необходимости дистанции между обычным языком и языком Писания и церковной поэзии Илья Сергеевич цитирует одну стихир Пятидесятницы: «И вси начаша глаголати странными глаголы, странными учении, странными повелении Святыя Троицы». Странность — это то, что отличает высказывание, несущее печать религиозного или поэтического вдохновения, от высказывания обыденного, автоматизированного. Если странность обеспечивается только другим языком, то это слишком легкая странность — недаром апостол Павел настаивает, чтобы говорение языками обязательно сопровождалось истолкованием. Адекватный перевод на русский язык может и должен сохранять особый способ выражения, свойственный Писанию и церковной поэзии. Более того, именно в тексте, чья буква совершенно ясна, это особое таинственное свойство поэтического и религиозного смысла может стать осязаемее. Именно в связи с переводом на русский богослужебных текстов пишет об этой поэтической странности О.А. Седакова, известная многим как автор словаря трудных слов из богослужения: «То, что в поэтическом высказывании не менее важно, чем словесная красота и ритм, — это его особые отношения со смыслом. Переводчик неизбежно толкует то, что он переводит. Каждый перевод — уже истолкование. Но переводчик, воспитанный на прозаическом понимании, будет “толковать до конца”, “до полной понятности”, до некоторого однозначного смысла. Даже если этот “окончательный” смысл действительно заключен в словах литургического стиха, им дело не ограничивается. Поэтический смысл отнюдь не смутен и не приблизителен, он по-своему точен. Но в нем непременно есть открытость, есть семантический простор, есть некоторая неустранимая странность».
И. С. цитирует слова Василия Великого о таинственности Писания: «То уже не таинство, что разглашается в слух народу и всякому встречному… Но вид молчания – и та неясность, какую употребляет Писание, делая смысл догматов, к пользе читающих, трудным для уразумения». Но речь здесь идет о символическом, образном способе выражения, а не об окончаниях глаголов и словах типа «вскую непщуете». В переводе на любой язык фраза «В начале было Слово» будет непонятной — это и правильно, и неизбежно, и к грамматике отношения не имеет.
3. ЦСЯ якобы предотвращает профанирование христианского учения и таинств. Если бы это было так! В наше время скрыть учение от непосвященных невозможно, вот и всё. Сейчас можно прочитать все основные христианские тексты в современном переводе с подробными комментариями, посмотреть патриаршую литургию онлайн, креститься и причаститься практически без подготовки или пойти учиться на богослова в светском вузе, всё это — будучи неверующим. О каком мудром сокрытии смысла вообще тут можно говорить? Думать, что русскоязычное богослужение как-то радикально ухудшит эту ужасную ситуацию с профанированием таинств нашей веры и молитвы, — довольно странно. Вместо борьбы с переводом лучше вспомнить о канонах, которые запрещают посторонним присутствовать на Литургии верных. Если с возгласом «Двери, двери» двери храма действительно будут закрываться, а разница между верными, оглашаемыми и захожанами будет четко установлена, — это позволит отчасти решить проблему. Ни славянское, ни русскоязычное богослужение не заменяет катехизацию. То и другое помогает входить в Церковь, но по-разному, и для кого-то хорошо одно, для кого-то — другое. Хотелось бы, чтобы у каждого, кто хочет разумного воцерковления, была возможность попробовать ходить и на ЦС, и на русское богослужение, и выбрать то, которое ему подходит по его внутреннему устроению. Естественно, в обоих случаях это должно происходить не вместо, а вместе с катехизацией.
4. Только древняя буквалистская переводческая техника позволяет передать все оттенки смысла (тезис 48).
Я сам часто думаю об этом, но это палка о двух концах. Дело в том, что перед переводом на любой язык подчас встают невыполнимые задачи. Русский не может передать одного, славянский систематически не справляется с чем-то другим. В славянском есть системные ошибки, неточности и сдвиги (не современного восприятия, а именно перевода), которые не делают его неспособным передать полноту откровения, но затрудняют рациональное понимание. Например:
θεόπαις > Богоотроковица (а надо бы «Богочадная», «родившая божественного Сына»);
ἀθλοφόρος > страстотерпец (а надо бы «победоносный», «победоносный [атлет]»);
ἀθλέω > страдальчествовати (вместо «подвизаться, сражаться»).
В итоге в мучениках подчеркивается только пассивное, страдающее начало, а не мужественное, воинственное: «иже во всем мире единодушно страдальчествовавшии», «мучениче страстотерпче Христов» (вместо, например, «победоносного свидетеля»).
δόξα > «слава», а не «слава; мнение; мысль; ожидание» — в зависимости от контекста.
Отсюда еще целый хвост ошибок:
ὀρθοδοξία > «православие», а не «правоверие, здравое мнение/учение»;
δοξάζω — всегда только «славить», а не «славить; полагать; учить» — в зависимости от контекста: «Арий тварь Тя, а не Бога славит» (похвала его благочестию, видимо).
Если отойти от этой практики, пытаясь реформировать ЦСЯ, то сломается сам механизм буквального перевода. Начнется дробление лексики: λόγος пойдет делиться на слово, разум, причину и т.д., начнется приспособление греческого синтаксиса и т.п. Принцип перевода на русский язык — другой, он позволяет передать другие аспекты смысла. На русском языке могут создаваться богословские труды и светское стихосложение, на нем может существовать библейский текст со своей особой стилистикой. Вот три части, из которых складывается церковная поэзия. Успешное функционирование в этих трех областях делает его равносильным эквивалентом греческого, в то время как на ЦСЯ есть только Библия. Богатство греческого языка, его стилистическая стратификация, позволяет передавать и философские, и бытовые смыслы, и просто связанные с культурой. На славянском любая сложная лексика (напр., терминология) превращается в ребусы: угадаешь или не угадаешь, что там было по-гречески? Например:
χειρουργία (хирургия) > рукодействие (стихира на хвалитех нед. всех свв.),
ἀστὴρ ἀπλανής (неподвижная звезда, т.е. звезда, которая не планета) > звезда неложна (кондак Лествичнику),
στρουθίον (воробей) > птица (Кондак вмц. Варваре: «Вражия бо сети сокруши и, яко птица, избавися от них»).
По-русски для таких случаев можно пытаться что-то подобрать, по-славянски это как бы и не подразумевается. Поэтому богослужение должно совершаться на обоих языках, чтобы в сравнении раскрывалась красота того и другого, а вместе они помогали приблизиться к духу и смыслу оригинала.
5. Современный перевод хуже, потому что современный переводчик такой умный, он переводит своими словами — так зачем же нам этот новодел, зачем молиться словами такого же, как мы, современного человека?
Могу ответить на это как-то так: современный перевод — другой, у него другая технология. Как книгопечатание изменило наше представление о книге (при этом было много приобретений, много потерь — но отменить это уже нельзя), так и достижения филологической науки Нового времени — о переводе. На ЦС можно переводить, не понимая текста, на русский — нет, т.к. на ЦС переводятся слова и конструкции, а на русский — даже не мысли, а высказывания.
Крайне важную мысль высказал бл. Иероним: «Быть пророком и быть переводчиком – это совершенно разные вещи: одному Дух возвещает будущее, а другой, в меру своего образования и словарного запаса, передает текст так, как сам его понял. Или, может быть, нужно считать, что Цицерон “Экономику” Ксенофонта, “Протагора” Платона и речь Демосфена в защиту Ктесифонта перевел по вдохновению какого-то “риторического духа”?» Критически необходимо, чтобы переводчик понимал текст. У современного переводчика есть намного больше возможностей для этого, что позволяет древним текстам раскрыться.
Главный же аргумент, которым лично я для себя оправдываю свою переводческую деятельность, таков. Если перевод на русский (как процесс или как текст) ставит меня перед тайной вочеловечения Христа, Его Крестной жертвы, Церкви, Спасения — как я брошу это, даже если кто-то скажет мне, что это модернизм и вредительство? Если я глубже понимаю образ мысли христиан прошлого, если в процессе перевода открывается красота греческого текста, красота славянского языка, красота русского языка — как можно от всего этого отказаться?
Новый Завет говорит о просвещении и освящении всего человека, его языка и образа мыслей — по образу Христа. Христос положил конец жреческому отношению к богослужению, открыл эпоху поклонения Богу в Духе и Истине, он беседовал с Самарянкой, открывая тайны Царства Божьего на общедоступном языке, Он не боролся с ветхозаветной религией, субботой и т.д., но показывал, что Дух дышит, где хочет. Наше богослужение христоцентрично, оно наследует скорее не ветхозаветным молитвословиям и жертвоприношениям Иерусалимского Храма, а Тайной вечере. Установительные слова Евхаристии сложно представить себе произнесенными на древнееврейском, т.к. они содержали нечто новое и непредсказуемое, а не раз и навсегда установленное. Но это новое прорастает из старого, из воспоминания о том, что было «в давние дни», как Господь вывел народ Свой из Египта. Священная история говорит не только на языке прошлого, но и на языке настоящего и будущего: «Поминающе убо спасительную сию заповедь, и вся яже о нас бывшая: Крест, гроб, тридневное воскресение, на небеса восхождение, одесную седение, второе и славное паки пришествие». Поэтому нужно отвоевывать для Благовестия новые языковые рубежи, а не довольствоваться только обжитыми землями.